Вторую страницу сейчас я пишу, стараясь быть экономистом, — и знаю, что, чтоб писать так, надо перестроить все, написанное мною здесь, — и знаю, что — никогда ничего не надо делать с кондачка, не только в тех вопросах, где речь идет о государственной политике. И вот свидетельствую, что в Японии — очень многие дымят заводы, очень многие головы внимательнейше заняты вопросом, как жить этому нищему государству. Да, — нищему, — и потому, что они живут в шалашах, едят ракушек и одеты в бумажные тряпочки, и потому, что мистер Смит чистосердечнейше возмущается неумением японцев делать хорошие вещи, умением японцев делать только суррогаты всяких недоброкачественностей, — и потому, что их национальные данные, богатства и возможности, чему свидетелем приведенные выше экономические выписи — нищи —
— и потому, как писал уже выше, что века мудрости японского народа приучили японцев отказаться от вещи, — приучили — и века мудрости и дожди, в которых все плесневеет, и вулканы, — когда японцы, вместо каустики, рентою имеют организованные нервы, нервы, организованные в волю.
Уезжая из Японии, — от Японии до России я проделал такой путь:
Токио — Кобэ — Симонэсеки — Фузан — Мукден — Дайрэн (бывший Дальний, около Порт-Артура) — Тяньцзин (морем) — Пекин — Ханькоу — Нанкин (пароходом по Янцзы-Цзян), — Шанхай — Владивосток (морем).
Так вот, в первый раз после Токио, проехав всякими путями через весь Китай, — впервые я показал паспорт и развязал чемоданы по требованию начальства — во Владивостоке, ибо только для Владивостока было неавторитетно, что я еду из Японии.
Да, весь Китай прошит японцами. Нечего говорить о Трех Северных провинциях, где сидит Чжан-Цзо-Лин: это колонии японцев без всяких фиговых листочков. Когда я ехал в Японию, меня распоясывали на каждом перекрестке, — когда я катился с японских гор и от японских ину, меня уже никто не трогал. — Япония! — на Востоке звучит страшно. И по всему Китаю, сшивая его нервами железных дорог, банков, торговых контор, фабрик, концессий — сидят японцы. Известна ненависть китайцев по отношению к японцам, — но, тем не менее, в писательских, в профессорских, в читательских китайских кругах — японская общественность, японская литература, японское искусство, японские книги и журналы, японский язык — занимают такое же место, как у нас в России у интеллигенции до революции все французское. Пекинская и шанхайская профессура знала мое имя не по европейским и русским источникам, а по японским, показывая мне журналы, где было написано обо мне или мое было переведено. — И оттуда, из Китая, мне было совершенно ясно видно, что нищая Япония — очень сильна, потому что не только пароходами, опутавшими весь Дальний Восток и захватившими крупнейшие европейские и американские рейсы, не только фабриками, но и книгами и паспортами (которых не требуется) они популярны, очень популярны и сильны на Дальнем Востоке.
Я закрываю глаза и восстанавливаю образ индустриальной Японии, «европейской», колонизаторской Японии: я вижу первомайские токийские манифестации рабочих, слышу поступь рабочих союзов в красных и белых плакатах; — я вижу этих маленьких людей, имеющих — на глаз европейца — одно лицо; — я слышу гуды пароходов, фабрик, заводов, паровозов; — я обоняю каракатический запах туши в банкирских и заводских конторах; — мне кажется, я вижу голые нервы; — я слышу вопли студента Намба в тюремном застенке, студента, стрелявшего в принца-регента; — я слышу шум гэта; — я слышу одиночество идущих в океанах пароходов, громыхи пушек на маневрах, шелест йен в кассах и на прилавках; — мне страшно представить японского солдата, который, по японскому принципу «наоборотности», бежит в атаку хохоча, похожий на японских чортоподобных богов; — страна маленьких, черных людей, крепких, как муравьи, эта страна живет очень крепко, очень упорно — тем, чем живет всякая капиталистическая страна, — и как в каждой капиталистически-феодальной, империалистической, колонизаторской стране, слышны хряски рабочих мышц, сип машин и: видны зори революций, — слышны кряки феодальных осыпей, шопоты преданий старых замков. — Я слышу твердую поступь рабочих армий и понимаю, что мои ину — так же уйдут в легенды, как в легенды ушел камакурский Дай-Буду и остров Миадзима, тот остров, где никто не родился и не умирал и о котором можно прочесть у Бласко Ибаньеса, — и я слышу шум организованных нервов…
Вот отрывки из моих писем, которые я писал друзьям из Японии:
...…ты спрашиваешь, как я себя чувствую в Японии. — кроме того, что все кругом меня таинственно и чудесно, что каждый новый день несет мне новые невероятности, которые я осмысливаю величайшими головными болями, — кроме всего этого, слагающегося из вещей, лежащих перед моими глазами, — мои ощущения, мое состояние в этой таинственной стране определяется еще тем, что я оказался глухонемым и безграмотным человеком.
Поистине я безграмотен. Я не могу написать письма и надписать адреса на конверте. Я не могу прочитать ни одной вывески, даже названья улиц, — и, стало-быть, я не умею написать даже адреса того дома и той улицы, где я живу, т.-е. я не знаю, где я живу. Нечего говорить о газетах, где даже статьи обо мне я воспринимаю, как дикарь, тем, что там напечатана моя фотография. Но у безграмотного, и у меня в частности, развиваются свои способы ориентации. Я, как волк в лесу, хожу улицами не по печатным приметам, а по приметам домов, световых реклам, перекрестков. — Но я к тому же и глухонем, ибо я не могу сказать ни одного слова и ни слова не понимаю, что говорят мне. На улицах я вынужден говорить знаками, как говорило человечество десятки тысяч лет тому назад, — но и тут меня преследуют всяческие трудности, ибо мой европейский жест япопцы понимают как-раз наоборот: я говорю жестом, — «поди сюда!» — и человек уходит от меня.